— Это был несчастный случай, — упрямо повторила она. — Мори, не надо на меня сердиться. Мне будет грустно потом.
У меня заныли зубы. Алива, кроткая моя отрада, перечила мне, защищая собственных убийц…
— Я сама выбрала такое посмертие, — говорила она, глядя на солнце, — я с детства знала, чем займусь — после. Поверь, мне сейчас хорошо. У меня есть покой и свобода. Я всегда мечтала бродить по стране с волчьими танцорами, бывать везде, ночевать под открытым небом — это нетрудно, меня ведь теперь не кусают комары, — Алива улыбнулась, — и холод я переношу легко… И музыка все время со мной. А люди эти — они очень славные, Мори…
«А я? — чуть не вырвалось у меня. — Как мне быть теперь?!» Я сумел промолчать: жестоко говорить такое, когда уже ничего не изменишь. На миг я понял романтических влюбленных, которые прерывали жизнь, чтобы соединиться с возлюбленными. Но я не герой романа и не принадлежу себе.
Что теперь? Не всякий мужчина и одну-то женщину сумеет сделать счастливой, а мужчины дома Данари спокон веку разрываются на двух. Княжна Мереи совершенно, ничуть не похожа на Эррет: северный день и южная ночь. Я не хочу, чтобы моя жена жила несчастной. Алива не была бы несчастна со мной, я бы сумел одинаково любить их обеих!..
Она все поняла.
— Не надо больше меня любить, Мори. Просто помни.
— Лива!
— Я была бы тебе плохой супругой, — сказал она. — Я эгоистична, Мори. В глубине души. Обязанности тяготили бы меня. Заниматься благотворительностью, стиснув зубы — что может быть хуже?..
Я молчал. Мне хотелось выть и кого-нибудь убить — окончательно, без возможности пробуждения, так, как убили родителей… Я не верил в «несчастный случай»: может, прежде и поверил бы, но гибель Аливы и проклятые Весенние торжества разделяло чуть больше двух месяцев, и уж слишком это походило на части одного плана. Надеюсь, Эррет заставила своего новоявленного супруга жестоко пожалеть о том, что он родился на свет. Сам я в эту минуту жестоко пожалел, что одобрил ее идею. Конечно, решение было здравое и полезное, но то, что Сандо Улентари жив и даже не в тюрьме, кажется мне невыносимой несправедливостью, пусть самому князю его участь горше окончательной смерти.
Алива, доброе сердце, ты научила бы меня прощать — а теперь я уже не хочу учиться.
— Я что-нибудь могу сделать для тебя? — наконец, спросил я.
Она помолчала.
— Я теперь — только память, ничего больше. Подари мне какую-нибудь вещицу, Мори. На память.
Я закусил губу, мучительно ища то, что можно было бы отдать ей. На перстне — родовая печать, серьгу с гербом можно использовать как удостоверение моего полномочного представителя. Заметят такое у беззащитной лютнистки — ей несдобровать. Меньше всего я хотел, чтобы Аливе и после смерти пришлось страдать из-за близости ко мне. Что подарить, что? Не мчаться же к ювелиру в такой час, а у торговца напротив безделушки слишком дешевы и громоздки… Я не придумал ничего лучше, чем снять часы.
Алива улыбнулась.
— Время, — сказала она, — то, чего у меня теперь вдосталь.
Щурясь от ветра, я смотрел на башенные часы.
Я оставил плащ Онго в беседке; теперь руки цепенели от холода. Еще дышать было трудно. Известие о гибели невесты я получил письмом, в Хоране; шло наступление, я забыл, когда спал дольше четырех часов кряду, наполовину оглох от грохота артподготовки и на днях принял полк… Генерал Эрдрейари, скончавшийся два века назад, не усматривал внутренних противоречий во фразе «двадцатипятилетний полковник». Я был польщен и измучен. Дела мирной жизни отошли на второй план. Горе было во мне, но я не имел права ему поддаваться.
Она казалась мне прекрасным призраком, княжна Алива, Северная Звезда; и призрак растаял.
Потом настал черед Весенних торжеств — и чудовищного террористического акта, имевшего целью убийство моих родителей; мне пришлось немедленно оставить Хоран и часть, чтобы принять ответственность стократ большую и стократ более опасную. Эррет, которая единственная могла разделить ее со мной, уехала в Улен с собственной миссией. Навалившиеся обязанности заслонили в моей памяти все, что случилось ранее.
Не в добрый час Онго решил позаботиться о моей безопасности и душевном спокойствии. Я успел порадоваться встрече с танцорами Севера… и не мог отделаться от мысли, насколько легче и приятнее было бы сейчас приветствовать восточных аристократов, улыбаясь в их вежливые, полные изысканной ненависти глаза.
…Я вышел, имея большой запас времени, решил прогуляться по набережной и отправился длинной дорогой. Теперь времени оставалось в обрез. Чтобы добраться к авиаполю, следовало дойти до ближайшего моста и пересечь Заречье. Нужно было либо поторопиться, либо сесть в паровик. Последнее не воодушевляло. Ложной гордостью или особой утонченностью чувств я не страдал, но кататься в общественном паровике в толпе потных работяг у меня совсем не было настроения.
Набережная осталась позади, и старый город открылся передо мной.
Я любил его улочки, узорные ограды палисадников, крыши, венчанные маленькими башенками. Серебряные шпили церквей, точно струны, протягивались от земли до неба, и звезды их сияли, раскидывая над столицей второй, рукотворный небосвод. Камни мостовой были темными от влаги, на садовых цветах блистала роса. Я шел по университетскому району; древние лектории давно отдали музеям и школам искусств, уже и новый Университет обзавелся длинной историей, а здесь по сию пору жили ученые, инженеры, государственные маги — благонадежная, немного чопорная публика. Даже ветер стих, осмеливаясь лишь играть флюгерами. Умиротворением веяло от стен и садов, и я разрешил тишине сделать меня своей частью.